Предатель

Описание

Предатель

                к 78-летию начала ВОВ с фашистами

Максим Иванович проснулся и сел, руками продирая слипшиеся глаза и силясь понять, где он оказался. Под ним – кучка серой прошлогодней слежавшейся соломы, над ним – возвышались голые, с набухшими почками липы. С пригорка, где он находился, видны были широко раскинувшееся поле и дорога. Но Максим Иванович никак не мог сообразить, где он, и совершенно не помнил, как сюда попал. Словно нечистая сила занесла его в это место. Во рту всё стянуло, в гортани пересохло, одеревенелым шершавым, как наждачная бумага, языком невозможно было даже пошевелить, невыносимо хотелось пить.

Старик с трудом поднялся и тяжело побрёл к дороге. Она была пустынна. Солнце висело, пламенея, на закате. На северной стороне дорожного полотна в кювете лежал ещё пласт грязного снега, и стояла лужа талой воды, покрытой чёрной плёнкой выхлопной машинной копоти. Максим Иванович склонился, разогнал плёнку ребром левой ладони, сделавшейся сразу чёрной и жирной, а другой ладонью, зачерпывая воду, напился, размачивая себя.

И тут ему вспомнилось – он же в военкомат ездил, за юбилейной наградой. Глянул на пиджак и обомлел, судорожно кинул обе ладони на грудь, всё в нём похолодело – пусто, ни одной награды: три ордена Славы, медаль «За отвагу», орден Красной Звезды, два Великой Отечественной войны – первой и второй степеней – всё исчезло, будто листочки с осеннего дерева осыпались. Собираясь в военкомат, надел самые главные, самые дорогие для него награды – хотелось впечатление произвести, а все юбилейные оставил дома. Не было и медали, которую вручили ему сегодня. Вот мать-перетак!

Забыв про своё состояние, Максим Иванович не по возрасту проворно взбежал обратно на взгорок. Осмотрел место, где спал, полянку с примятой прошлогодней травой, где не осталось никаких следов пиршества, про которое теперь вспомнилось ему. Даже в соломе порылся. Подобрал свою неожиданно обнаружившуюся фуражку. Дошло до ума ветерана, что ушлые пареньки напоили его и бессовестно ограбили. Подарил он им, выходит, свои бесценные награды, боевые награды за пару стаканов. Пропил. Та-ак, какая же у них машина-то была?.. «Жигули», вроде? А цвет? Не помнилось. Вот так разведчик. Наверное, ещё своими подвигами хвастался им, каким отважным и отчаянным был разведчиком?.. А они вот где-то теперь над таким простодырым «разведчиком» потешаются…

Горько, ох, как горько было в эту минуту Максиму Ивановичу. Тяжесть такая навалилась, будто на передовой после взрыва землёй присыпало…

*   *   *

Он ездил в райвоенкомат получать юбилейную медаль, отчеканенную к пятидесятипятилетию со Дня Победы. Там он встретил знакомого из села Шляпники, можно сказать – приятеля. Получив награды, бывшие фронтовики тут же завернули в закусочную и «обмыли» их; и на автостанцию Максим Иванович пришёл уже совсем хорошеньким. Выпить он любил, и с неопределённо давних пор – уже без всякого повода, а тут – награда! Как в народе говорится, сам бог велел.

На автостанции его и приметили эти ребятки, трое их было. Один из них, не привлекая внимания других людей, разговорился «невзначай» с дедом. Максим Иванович был большой охотник пообщаться, особенно когда бывал под хмельком, как сейчас. Паренёк ему сразу понравился – открытый такой, и внешним видом симпатичный, статный, одет хорошо, видно, что не какой-нибудь там прощелыга, уважительное внимание выказал к фронтовику, сигареткой хорошей угостил, вопросы серьёзные задаёт… И даже на «ты» он обращался не панибратски, а как-то располагающе.

Узнав за разговором, куда старик едет, парень сказал:
– Ху, так нам по пути! Батя, мы тебя прямо до дома подбросим. Неужели ты думаешь, мы героя войны оставим на дороге, – добавил он возмущённо и очень весомо.

Таким уважением ветеран был польщён. Глядя со стороны на беседу старика с молодым человеком, можно было подумать, что это разговаривают отец с младшим сыном, или дед со старшим внуком.

Потом они прошли к «Жигулям», сели и уехали. Никто и внимания не обратил. В эти часы на районной автостанции всегда толпилось много народа, подъезжали-отъежали машины разных марок, автобусы, встречали-провожали.

Километров через десять-двенадцать, парни остановились, их было трое, молодые, крепкие, энергичные, живые и весёлые.

– Батя, пикничок организуем здесь в честь твою!

С пустынной дороги отошли в сторону, поднялись на холмик к липовой рощице. На южной стороне расстелили из газет «скатерть-самобранку» – так её назвал уже знакомый Максиму Ивановичу Сергей, выставили пиво, бутылку водки, хорошую колбаску, свежие в эту пору (что и удивило Максима Ивановича больше всего) помидоры, солёную рыбу. С продуктами в деревне, признаться, было хреновато, а у них откуда что только взялось?..

С пригорка здесь открывался живописный вид, место выбрали высокое, просторное, уже хорошо и щедро прогреваемое весенним солнышком. Небольшой липовый островок прикрывал удачно пригорок с северной стороны.

Сергей (друзья его называли Серый), наполняя стаканчики, сказал:
– Я предлагаю тост за фронтовиков! Вот если бы не они, мы сегодня точно парились бы под сапогом фашистов. У меня отец воевал, Днепр форсировал, на Курской дуге сражался, израненный весь пришёл. Пять лет назад его не стало. Его за Днепр к Герою представляли, но ранило на плацдарме, в госпиталь попал, и все документы затерялись.

– Такое бывало! – подтвердил со знанием дела Максим Иванович, покачав огорчительно головой.

– Клёвый развод! А у меня дед погиб под этим, как его… – наморщил лоб чернявый и остролицый паренёк по имени Толик, силясь вспомнить какой-то город.

– Кёнигсбергом, – подсказал находчиво Сергей.

– Вот-вот, под ним! Никак не могу сразу сказать это нерусское слово, – засмеялся Толик весело.

– За тебя, дорогой ты наш фронтовик! За твоё здоровье, Максим Иванович, за твою «отличную» награду! Пятьдесят пять лет Победы – это мощно! – вновь вступил в разговор Сергей.

Он уже многое успел вызнать ещё на автостанции у подвыпившего, простодушного и доверчивого в разговоре ветерана, который не сумел бы и предположить, что братки просто умело его «разводят».

Третий парень, водитель, в беседе участия не принимал, стакан со всеми поднял, молчаливо чокнулся, но пить не стал – за рулём. Понятное дело. Но ел охотно.

А Сергей и Толик с интересом расспрашивали ветерана о войне, восхищались его подвигами полкового разведчика, который не улавливал ни фальши в их восторгах, ни поддельного интереса, расхваливали, угощали его, щедро подливая водку, поднимали за него тосты, и язвительно подначивали, если Максим Иванович выпивал не до дна. Он уже не замечал, что сами они теперь не пьют, а только делают вид.

– А вот скажи честно, дед, приходилось тебе убивать? – спросил Сергей.

– Хо-о! Конечно! Много раз. Война, – выдохнул Максим Иванович. И повторил устало: – Много раз… Но вот один-то случай до сей поры в глазах стоит. Неповторимый. И снится, бывает. Правда, сейчас редко-редко. Пятьдесят пять лет всё-таки прошло после войны. Редко. А первые-то годы часто меня мучил этот сон.

– Расскажи, дед!

– Послали нас тогда в поиск, в ближний тыл к немцам. Нас было четверо. А взяли мы двух. Немцев. Очень удачно взяли, как и не мечтали даже. Нечаянно, можно сказать. Подфартило. В доме у нашей русской женщины взяли. Подошли осторожно, пронаблюдали, проверили. В окошки посмотрели. Удостоверились, что безопасно, бабёнка одна в доме, на спицах вяжет, сидит под лампой. Я ещё, помню, удивился тогда, откуда она керосин-то на передовой взяла? После-то понял, конечно. Вошли, чтоб выспросить, что знает. У неё пешки на лоб: наши, говорит. А потом затарахтела, руками замахала: уходите, говорит, скорей, у меня немцы на постое, два офицера, сейчас прийти должны. (Вот откуда и керосин…) Мы – на улицу, а постояльцы-то идут. Нам уже незаметно не уйти, обнаружим себя, деться некуда, тут секунды уже всё решают.

Двое из нас обратно в избу сунулись, возле двери по сторонам встали, двое так же – у двери в сенках. Первого они должны были пропустить, а второго взять. Но только не раньше того, как мы с лейтенантом в избе этого первого начнём крутить.

Слышим, заскрипел снег уже на крылечке. Тут уж нервишки-то – о-о! Если б они с фонариком оказались – могли бы ребят в сенях увидеть, и все бы планы наши смяли.

– Убили бы они вас?

– Да нет! Мы бы их убили. Но нам-то живых надо. Короче, скрутили мы их, связали голубков, пасти им заткнули, обмотали «языков» простынями, чтоб не чернели на снегу-то под осветительными ракетами. Сами-то мы в маскхалатах…

– А простыни-то где вы взяли?

– Да у бабёнки этой… Немецкие, наверно… В деревне в те годы какие простыни!.. Поволокли мы «языков», значит, к своим. Под горку в низину стащили легко. А дальше дело пошло на подъём, тяжело-о, выбиваемся из сил… Но всё же самое опасное место, вроде, миновали. А там колючая проволока шла, и в одном месте была канава, овражек небольшой. Ход этот мы заранее разведали, когда к поиску готовились. Вот по этой канаве нам под заграждением, как в бутылочное горлышко, оставалось пролезть. И в этом самом месте, как на притчу, у одного фашистюги кляп изо рта выпал, вытолкнул он его как-то. Вот и заорал, гадина, во всё горло на своём, конечно, языке. Из немецких окопов сразу фейерверк, ракеты в небо – светло, как днём, и пошла балалайка играть, затренькали пулечки вокруг... А нам ещё до своих почти через всю нейтралку. И на взлобке, главное, находимся. Как на ладошке. Я ему рот зажимаю, не даётся, гадина, башкой крутит, орёт… И кляп-то хрен его знает, где. Криком наводит огонь на нас. Что делать? Или я его сейчас кончаю, или нас всех перебьют… Раздумывать некогда. Ну, я ему в глотку нож – на, собака! Кровища хлынула, захрипе-ел... А мужик-то рослый он был, красивый. Это я ещё в избе, на свету приметил, когда свалили его. Жалко даже. И вот этот запах-то – тёплой, живой-то крови, близко, рядом с тобой, я вот почувствовал… Эт-то…м-м… Это, ребята, потом очень тяжело, оказывается… Не забудешь никогда!.. А второго языка мы допёрли. Важный был офицер. За это мне и первый орден выписали тогда.

– Да-а… Запах крови… Это так… – медленно и задумчиво проговорил непонятно к чему Серёга, сразу посерьёзнев. Потом как будто вздрогнул, встрепенулся: – Ты же за нас, Максим Иванович, кровь-то эту проливал…

– Мешками! – отворотясь в сторону, бормотнул с ехидной усмешкой Толик.

– Интересно, а с той женщиной немцы что сделали?

– Кто его знает, – дёрнул в неопределённости плечами ветеран. – Могли потом и укокошить, конечно, – вздохнул он.

– Столько «языков» перетаскать! – восхитился Сергей неподдельно. – Это правда, что почти полсотни?

– За всю войну сорок восемь. Вот те крест! – Максим Иванович перекрестился. – Не один, конечно, в группе всегда… Я очень удачливый был!

– Говоришь, полный кавалер ордена Славы приравнивается к Герою Советского Союза?

– Да! – категорично подтвердил Максим Иванович, тряхнув резко головой для большей убедительности и приложил руку к орденам.

– Ранения были?

– Три! Два-то, правда, не опасные. Одно – тяжёлое, очень. В грудь. Пулей разорвало лёгкое… Вынесли ребята, спасибо им, не бросили.

– А какое звание у тебя?

– Да звание-то небольшое, – хохотнул он. – Старшина. Слава – это орден солдатский. Офицерам его не давали.

– За доблестного Героя, значит!

– Спасибо! Хорошие вы ребята! Молодцы! Спасибо вам!

*   *   *

Максим Иванович вышел на дорогу. Приглядевшись к месту, он по сосновым лесопосадкам, раскинувшимся за дорогой, уже сориентировался, где находится. А вот и столбик километровый с цифрой одиннадцать. Значит, от райцентра они отъехали на одиннадцать километров. До дома ещё почти двадцать. Автобус вечерний до их села то ли прошёл уже, то ли нет ещё? Часов у него не имелось. Он их давным-давно пропил. Деньги, документы не тронули архаровцы, всё лежало в карманах. Правда, денег-то у него оставалось только до дому на автобусе добраться, этот мизер им нечего было и трогать… Тем более после такой добычи, как его дорогие награды…

Он мучительно прошагал около километра, когда его нагнал автобус и подобрал. На его счастье, не прошёл ещё, оказывается. В автобусе было полно знакомых, односельчан. Тёзка, Максим Терентьевич, присматриваясь, стал допытываться у него, откуда он шёл, как оказался на этом месте, в поле?

– На попутке подбросили до отворота на Глубокую Яму, – соврал Максим Иванович. – Там, думал, ещё кто-нибудь догонит, да вот не подвернулось, пехотой пришлось топать.

– В больницу, что ли, ездил?

– В больницу, – с лёгкостью согласился Максим Иванович, качнув головой на выручающий его вопрос.

– Захворал?

– Захворал, братка.

– То-то, я гляжу, невесёлый ты шибко, туча тучей, – проговорил Максим Терентьевич и, перейдя на шутливый тон, добавил с лёгким смехом: – Ну, до Победы-то юбилейной доживёшь?

– Кто его знает, – ответил горестным тоном Максим Иванович и задумчиво отвернулся со вздохом.

– Доживё-ёшь! – уверенно проговорил Терентьевич. – Чего там, уж меньше недели остаётся.

– Кто его знает, – повторил Максим Иванович так печально, сквозь слёзы, будто заплакать собрался.

Максим Терентьевич даже наклонился тревожно, чтоб получше рассмотреть лицо собеседника. Таким обречённым и подавленным он его ещё не видал: никакого в нём вечного куража и ломанья как и не бывало сегодня. Видать, и верно – мужик серьёзно чем-то болен …

*   *   *

Восьмидесятишестилетний старик Василий Петрович не любил День Победы. Он хоть и числился участником войны, но ни на какие торжества его сроду не приглашали. Да и пригласили бы, так всё равно ни за что бы не пошёл. В этот тягостный для него день он старался ни радио не слушать, ни телевизор не смотреть. С утра придумывал какую-нибудь посильную для возраста работу по хозяйству подальше от избы.

Сегодня Василий Петрович поправлял навес для дров, за баней, в огороде. Не спешил, хотел растянуть это пустяковое занятие на весь день. Часто перекуривал. Сядет на скамеечку к стене, на солнышко, положит руки на колени, склонится на них, и так сидит, попыхивает неторопливо сигареткой, думает свои думы разные, не однажды за жизнь памятью перебранные до мельчайших подробностей.

На его сгорбленной спине сквозь натянувшуюся рубаху проступают косые крест-накрест продолговатые бугры, словно жилы невероятно и уродливо вздулись, или как будто на спину под рубаху насовали ему, как попало, обрывки разных верёвок. В банные дни Василий Петрович мылся исключительно в одиночку, и рубаху при людях никогда не снимал, чтоб не привлекать ничьёго внимания страшным видом своей спины. Жена, и та за долгую с ним жизнь видела спину мужа со счёта раз. Эти жуткие «гостинцы» Василий Петрович принёс из немецкого плена, где его за побеги избивали плетьми почти до смерти. 

На войну он добровольцем ушёл на третий день после её начала. Было ему тогда двадцать шесть лет. И поскольку он прошёл недавно действительную службу, то на фронт угодил сразу, уже через неделю был на передовой. Он да Иван Зарубин, два односельчанина, оказались в одном взводе и, надо сказать, сильно радовались этому. Но радость их была недолгой. Немцы напирали, давили на отступающих, не давая нигде зацепиться.

Друзья держались поближе друг к другу. Потому и ранило их обоих в один момент, от разрыва мины, Василия задело легко в ногу, он сразу же сделал себе перевязку и мог бы уйти, чтоб не попасть в окружение, да Ивана-то ранило тяжело в живот. А бросить земляка и односельчанина посреди чужого поля Василий не мог, они в самом начале друг другу обещание дали клятвенное, что в случае чего, так не оставят один другого, помогать будут. Хорошо, что Василий был крупный, здоровый, рослый, а Иван заметно поменьше, и Василий его понёс на себе. Так и угодили оба в плен.

Почти три дня Василий тащил Ивана, голодный, в изнеможении, всё яснее и яснее понимая, что подходит им обоим конец. Иван был уже совсем плох. В третий день всех раненых, за исключением лёгких, как Василий (про его рану только Иван и знал), немцы отделили от разросшейся колонны. Было объявлено, что всех раненых увезут и станут лечить. Здоровых угнали вперёд…

Скоро Василий понял, что пока силы есть ещё – надо бежать, иначе останется только сдохнуть. С пленными немцы обращались безжалостно, хуже, чем со скотом, и почти не кормили. Свободолюбивая душа Василия не хотела никак мириться с таким положением. Ему стало ясно, что если они так со здоровыми, то уж с теми, кто был ранен, и остался на дороге… Их теперь и в живых-то уж точно нет. Оставаться в плену – смерть, убежишь да поймают – тоже смерть. Но хоть надежда теплится в душе, что не поймают. А тут – никакой уж тебе надежды. На людей, в кого в этих условиях они превращались, было страшно смотреть…

При первой же возможности Василий убежал. Но поймали его очень скоро. Почти как в кино «Судьба человека». Это единственный фильм про войну, который он посмотрел за все годы после войны. Только собаки не рвали его. Вешать его в лагере в назидание другим не стали, это смерть лёгкая. Его уложили в центре лагеря между пленными, разделёнными на две половины, и стали на виду у всех полосовать плетьми. Видеть, что происходит от зверских ударов с живым обнажённым телом – не у каждого нервы выдержат, но и отворачиваться не дозволялось, и некоторые падали даже в обморок. И немцы, видимо, считали это лучшей прививкой от побегов. Били даже после того, как потерял сознание.   

Но выжил Василий.

Выжил, постепенно поправился, так ведь не ймётся дураку, решился на второй побег. Видел он, как люди здесь ломаются, боялся, что с ним тоже будет. Он пока держался только тягой к родине, понимая, что здесь он, в этой поганой неметчине – никто, пыль на чужой дороге. Только стоит смириться и всё, конец, погибнет. Но и второй побег закончился тем же…

В последний побег он пустился вдолгих после второго, уже из Германии. На сей раз повезло. Василий к той поре научился немного лопотать по-немецки. Женщина одна, которой он по обречённости своей открылся и кое-как объяснился с нею, показав ей увечья на спине, ужаснулась деяниям своих соотечественников и сжалилась над русским. Она его спрятала, несколько дней кормила, дала возможность помыться, подобрала ему подходящую одежду, а его лагерное тряпьё сожгла, снабдила продуктами, показала на школьной карте, где он сейчас и куда ему надо идти. И в одну из ночей, долго прислушиваясь и приглядываясь к улице, к соседним домам, выпустила русского в дальний путь. Её дом стоял на окраине.

Василий пошёл. Передвигался только ночами, не попадаясь людям на глаза. Миновал удачно Германию, и Польшу почти всю прошёл. Здесь были уже свои, почти родня: славяне, а опасность удесятеряет чутьё и нюх, и несколько раз Василий рисковал доверяться таким людям, которые помогали ему продуктами. Но и эта попытка бегства всё равно закончилась неудачей. Но вот что диво: и теперь ведь остался в живых. На роду ему, что ли, было так написано – мучиться.

*   *   *

Освободили Василия в западной Германии американцы в начале 1945 года. Но к тому времени он уже сломался. После капитуляции Германии, вместе с другими бывшими военнопленными Василий был передан советскому командованию и сразу же их всех поместили в проверочно-фильтрационный лагерь. Начались изнурительные перекрёстные допросы и дотошные проверки. Кто он, откуда призван, в какой части воевал, как, где, при каких обстоятельствах сдался в плен, где, в каких лагерях находился, чем занимался, сотрудничал с немцами или нет, кто из бывших военнопленных может конкретно подтвердить то, что он рассказывает, кого из пленных сам знал по фамилии, имени, отчеству, кличке, что о них известно ему, и так далее и тому подобное. Так же проверяли и других.

Из всех этих перекрёстных допросов сплеталась, он понимал, многоячеистая сложная сеть, которой вылавливали власовцев, прочих предателей. В этой фильтрационной сетке должно было определиться и его окончательное место. Бояться ему, Василий был уверен, нечего – его совесть была чиста. Ранение обследовали врачи, осматривали они и следы немецких истязаний, которые свидетельствовали в пользу Василия доказательнее всего, что с немцами не сотрудничал.

Действительно, скоро Василий получил заключение о невиновности, был направлен в госпиталь, где его за короткое время подлечили, а оттуда – в действующую армию, на Дальний Восток. Здесь вскоре начались военные действия против Японии.

Второго сентября 1945 года война для него закончилась; он был демобилизован. Домой приехал с цингой и туберкулёзом. Отец с матерью не чаяли его в живых, ещё в сорок первом они получили извещение, что их сын пропал без вести. И только после объявления Победы – как параличом ударило! – пришло вдруг письмо от Василия, что жив и, как он в письме утверждал, здоров.

Никогда бы не подумал он, что послевоенная его жизнь, мирная жизнь в родном селе, куда так рвалось его измученное сердце, обернётся для него страданиями хуже фашистского плена. Там он жил надеждой освобождения, надеждой возвращения на дорогую родину, в свою семью. Здесь, на родине, от состояния унижения бежать уже было некуда. Разве что в могилу. Вот когда он понял – ничто так не язвит сердце, как напраслина. И вот когда он понял, что сломался – уже окончательно. Полный край!

А всё из-за соседа, до войны – Макси Ванькина, теперь – Максима Ивановича. С войны сосед вернулся раньше, летом 45-го, вся грудь в наградах. Геройский мужик, один на всё село такой. Три ордена Славы имел, полный кавалер. В разведке воевал, ранения имел. Но судьба с ним обошлась милостиво. Вот он однажды пьяный и заклеймил Василия предателем. Пока жив был отец Василия, Петр Емельянович, перед ним Макся не смел куражиться. А после смерти его в 47 году и пошло, как пьяный проходит мимо дома Василия, обязательно под окнами остановится, зубами скрежещет злобно и кричит на всю улицу: «Предатель! Мы воевали за родину, кровь проливали! А ты шкуру свою поганую у фашистов спасал! Гнида! Встретился бы ты мне на фронте, я б тебя!..»

Привлекая своими выходками внимание односельчан, он тем самым как бы говорил: вот – предатель Васька, а вот – я, герой. Сравнивайте, люди, кто чего стоит! И пока не натешится Максим – не успокоится. Только потом отправится спать.

Трезвый пройдёт мимо усадьбы Василия и не глянет в сторону его дома, а пьяный никогда не минет. Пил же Максим с годами всё чаще и больше. И особенно любил он поизгаляться и покуражиться над Василием в День Победы, возвращаясь с какого-нибудь чествования, с торжественной встречи, на которые его неукоснительно приглашали. А ведь знал, собака, подлинную историю соседа и его невиновность.

От обиды, от непереносимой напраслины Василий, который был на восемь лет старше Максима, уходил, уединялся, прятался. Жена боялась, не наложил бы руки на себя, тихонько подкрадывалась к тому месту, где муж отсиживался. В такие дни страдальческий взгляд его – был пронзительней и громче всякого крика, столько в нём было мученической усталости, прожигающей душу какой-то невыносимо-смертельной тоской, и не раз видела Зоя Лаврентьевна, как он плачет.

После страдал он особенно за детей своих – сына и дочку, когда их дразнили сверстники тем, что отец предатель. Маленькими, дети жаловались, плакали, подросли – переживали молча. Мать утешала их, как могла и умела. Отец отворачивался, молчал. Но бывали такие минуты, когда повзрослевшим уже детям говаривал: «Какие бы сплетни о тебе ни распускали, самое главное, чтоб твоя совесть не глодала тебя. А обиду надо перетерпеть, никогда нельзя на себя руки поднимать, судьбу свою надо нести по жизни…»
 Пьяным Василия не видали, работал он добросовестно.

И ведь вышли его дети в люди, выучились, специальности получили, семьи добрые сколотили, внуков ему нарожали хороших. Любят они все его, отца своего, деда своего. Очень уважают. Хоть в этом его сердце успокоено.

*   *   *

Судя по времени, сосед-герой уже должен был сегодня пройти, «отмитинговать» возле дома Василия Петровича, смориться, «угореть». И Василий Петрович свернул свою малозначительную работу, побрёл потихоньку домой.

– Не было сегодня змея-то! – как бы между прочим известила его Зоя Лаврентьевна. Она помолчала, словно раздумывая над чем-то и, видимо, решила открыть и то, о чём думала, что знала: – Сказывают люди, ордена потерял свои. Видно, пропил. Нечем трясти-то больше, вот и не кажется. Теперь, говорят, лежит болеет, не встаёт даже.

Действительно, за какие-то считанные дни Максим Иванович весь осунулся, почернел и похудел, будто пиявки его всего иссосали, будто черви его изглодали. Себя он обманывал тем, что на сырой земле поспал…

В какой-то момент он кликнул слабеющим голосом свою старуху, которая про жизнь с ним говаривала подружкам: «На мне ведь, бабоньки, только печь не бывала!» Люди понимали её слова без перевода: бил он её всем, чем можно бить женщину в деревенской избе. Побил бы и печью тоже, если бы только смог печь поднять.

– Настя! – позвал он теперь жену, худющую, словно засохшее дерево.

Она подошла, глядя на него безучастно и молча.

– Настя, ты меня прости! Не правильно я жил с тобой. Прости! Ума не было, – проговорил он уже с трудом, обречённо.

Ей в эти слова не поверилось. Она невольно скривилась. Жизнь загубил, аспид, а теперь – на тебе: «Прости»… И всё? Как дёшево жизнь-то её оценил…

Был вечер, на тумбочке возле постели, в которой лежал на спине Максим Иванович, горела настольная лампа. И тут Настя заметила, как свет лампы отражённо заиграл в крупных каплях слёз, наполнивших глазницы её мужа. Она застыла, как заворожённая. Максим и чтобы плакал?!

Вот теперь Настя поняла, сердцем вздрогнувшим почувствовала, что супруг подводит последний итог своей жизни. И уже не врёт. Теперь слова его получили особую цену…

И всё равно так ей горько стало в эту минуту за всю свою изуродованную жизнь, напрочь искалеченную этим клеймёным самодуром, что захотелось огреть его чем-нибудь так, чтоб расплатиться с ним сразу и за всё – за бесконечные пьянки, за гулянки, за несчитанные побои с издевательствами; закричать хотелось во всю мочь, завыть волчицей на всю округу. Эх, да теперь этим ничего уже не поправишь и на одну кошачью шерстинку!

Комок встал в горле, разрывая его, закупорил дыхание. Она долго молчала, не имея сил даже шелохнуться и сделать вздох, пока комок этот не ослаб. А когда он, наконец, ослаб, рассыпался, провалился куда-то в нутро, то ли в лёгкие, то ли в желудок, то ли в самую прямую кишку, только и смогла, хватив воздуха, скорбно выдавить из себя общепринятое:

– Бог простит! 

– Ты у Васьки… попроси… за меня… прощенья, – промычал он медленно. Помолчал, набираясь сил, и добавил: – Через меня… страдал он… Много я горя ему…

Тут Максим Иванович, то ли всхлипнул, то ли икнул и замер уже навсегда.


Детей у них не было, родни никакой не осталось, и хоронить героя, так нелепо окончившего жизнь, пришли всего несколько односельчан. Но глава поселения, называемый по старинке председателем сельсовета, произнёс короткую речь над гробом предпоследнего в селе ветерана. А присланные военкоматом прапорщик и два солдата с автоматами Калашникова трижды так бабахнули в три ствола, что пронзительными холостыми залпами напугали кладбищенскую тишину. Скорбным далеко улетевшим эхом отозвались эти выстрелы.

От непривычности к такому грохоту на похоронах сильно вздрогнули люди над свежей могилой бывшего отчаянного солдата-разведчика, навсегда опущенного в весеннюю землю, ещё не протаявшую в глубине, в свою землю, которую он много лет назад окропил кровью своего тела и отвоевал у злобного и сильного врага.