Возле базара. Рассказ

Описание

Всё испытал, с судьбой своей               
мирюсь  и если пла;чу сейчас, то
только от физической боли
и холода, потому что дух мой
ещё не угас!..
    М. Булгаков. Собачье сердце

Безжалостным натренированным пинком отбросило пса в сторону, как разрывом гранаты. От боли он дико взвыл: «Ы-ы-ы-й! Морда рэкетирская! Маму твою кусать! Ы-ы-й, как больно! Ы-ы-й! Гнусь криминальная!..»

Этот пронзительный собачий визг врезался в монотонный непрерывный гул рынка, люди вздрогнули, оставили на мгновение свои дела, чтобы понять, что произошло.
Отползая за первый подвернувшийся ларёк, пёс поскуливал слёзно, обиженно, зло, и тыкался, тыкался носом в пришибленный  горящий бок.

Как проморгал он этого человека, да не человека, а живодёра по прозвищу Хурма;, известного каждой собаке здесь своей жестокостью? Зазевался, опьянённый видом и запахом свежего мяса, которым торговала подвыпившая меднорожая баба с заплывшими глазками, с хриплым низким голосом, весь день не выпускающая изо рта сигарету. Что говорить, при виде такого хорошего и аппетитного мяса – и собачий ясный ум  с голодухи может помутиться. Ай, как больно, ай, и не отпускает нисколечко боль…

Да-а, хреноватое времечко надвигается, грязь, слякоть вот пошла, снег с дождём, а по ночам заморозки уже  прихватывают лужи и землю, вот-вот зима начнётся, со дня на день жди её, проклятой: не радует, как прежде, её начало. Потому что негде обсушиться, негде обогреться по-хорошему, чтоб в удовольствие себе. Одно спасение – подвал в ближнем десятиэтажном доме. Конечно, не курорт – блох кормить возле горячей трубы (тоже, шпана кусачая, в тепле гнездятся), но деться-то больше всё равно некуда. На дворе не лето, когда на каждой лужайке каждый кустик был твоим, растянись на солнышке, грейся, и с едой было легко. А сейчас… Ой, как жра;теньки хочется. С ума тут свихнуться можно голодному, на этом базарчике: жратвы, жратвы-ы – глаза раскатываются: мясо говяжье, мясо свиное, куры мороженые, куриные желудочки, копчёная баранья грудинка, колбасы, колбасы разные, ножки свиные, печень, рыбы всякой (правда, не собачья это еда – рыба).

А сколько разной несъедобной дряни продают: тут и овощи, и фрукты, пиво, вина, водки, тряпьё, курево это поганое… Но съестное-то! Эх, не унять слюны, течёт, голова кружится. Всё такое аппетитное! А вот не подойдёшь и не отведаешь. Только и остаётся – нюхать, нюхать, вдыхать запахи до одурения, да унизительно крутиться возле жратвы, заглядывать просяще в глаза богатым торгашам.

Бывает, бросят от скуки, для забавы крошку мясца, шматочек боло;ни, хрящик, косточку. Бывает. Но если б ты один тут дежурил, а то ещё долетит-нет до тебя косточка-то, перехватит другой кто. Вон их сколько тут крутится-вертится, перехватчиков-то, таких же бездомных, несчастных бродяг, обездоленных, как он. Все голодные, у всех арматура выпирает сквозь шкуру, а злые, наглые, подлые и трусливые. Ну, так ведь, сколько пинков испробовано каждым…
Есть собаки-шестёрки, которым удаётся подлизаться к торговкам. Знает он одну такую стерву беспородную, помесь мартышки с мотоциклом; лежит возле ног торговки, заглядывает ей преданно в глаза, облаивает злобно и безнаказанно всякого пса, который остановится у мясных лотков, за эти забавы и перепадает ей кусочек-другой курочки, крошки, кровяные ледышки, дрянь продажная, никакого собачьего достоинства.

Легче всех прокормиться мелким собачонкам: крошку слизнул, проглотил – и брюхо полно. Одну такую прозвали они меж собой в насмешку волкодавом. Собачонка-то с детскую варежку величиной, в карман можно засунуть. Ну, ей больше всех и везёт: ею торговки умиляются и прикармливают. Не голодает. Если б не лишай на боку, не это голое пятно на шкуре – её бы непременно кто-нибудь подобрал.

Вон сволочуга-то идёт, сытая, раскормленная, аж колышется всё, с хозяином. Посмотришь вслед – две задницы рядом плывут, качаются на волнах житейского моря. Один в кожаной куртке, другой в дорогом кожаном ошейнике. Нам уж такого не видать. А загривки-то одинаковые. Ротвейлеры. Терпеть он их не может, всех этих… шавок хозяйских: кавказов, среднеазиатов, ризеншнауцеров, бультерьеров, ротвейлеров, догов… От таких тоже  доставалось ему не раз по вечерам, на пустыре, куда хозяева гулять их выводят, порезвиться  и, бывает, натравливают, ради забавы, на таких вот, как он, бездомных, беззащитных  и безответных бродяг.

Однажды ротвейлер какой-то крепко покатал его, оставил следы клыков на шкуре на всю жизнь. А хозяин, подлый, с приятелем, пьяненькие, посмеиваются, да ещё подуськивают. Едва уполз тогда в ближние кусты. То спасло, что лето стояло, тепло, а то бы ещё тогда подох. Весь рваный был. С той поры он, если рыскал по вечерам, то всегда был настороже, нет ли где поблизости какого-нибудь бультерьера или ротвейлера, и подмечал попутно, куда можно юркнуть, если появится. Нет, нет собаки благороднее восточно-европейской овчарки, эти редко нападают просто так, ради хозяйского удовольствия. У них и хозяева-то какие-то другие. А у этих «новых» внутри… Но – клыки, хватка… Вот колли тоже собачка неплохая.

Ротвейлеров этих ненавидит он лютой собачьей, хотя и бессильной, ненавистью вообще-то не за то, что один из них порвал его крепко; можно сказать – инвалидом сделал: в левую сторону голова с тех пор уже не поворачивается. А после рассказа мамаши, Пальмой кликали (собачье ей царствие!), как такой вот жлоби;на, резвясь вечером на пустыре, увидел её, пробегающую беспечно стороной по своим собачьим делам, подлетел к ней и… А хозяин только гоготал, потешаясь над этой гнусностью: «Гэ-га, гэ-га! Хорошо, Мэгги… (даже собачий язык не поворачивается повторить это гадкое слово). Покажи класс!» Тьфу! А когда собаки «сцепились», то хозяин испинал всю Пальму, будто она виновата, а не кобели;на его похотливый со своим… толчком…

Вот после этой горькой истории вскоре и появился на свет он, Джек, как ласково назвала его мамка. Сама она, вскормив его одного из четверых принесённых ею щенков, отдала свою душу в царство мёртвых.

Ему вообще-то жаловаться на своё детство, с той поры, как себя помнить стал, не приходится. Родила его мамка весной; пока питала сосцами – стало совсем тепло. А когда он из подвала  научился выбегать во двор, вообще началась жизнь счастливая: детвора его очень полюбила, прикармливала. Таскали даже колбасу, постряпушки, супы, каши, котлеты, косточки само собой. Ах, дети! Какие они хорошие, добрые и отзывчивые! Не понять только, что с ними происходит, когда они вырастают, почему становятся такими жестокими, как Хурма?..
За лето вырос он, окреп, заматерел. Лоснился не хуже хозяйского ухоженного пса. И даже мечтал уже об ошейнике…

В то лето не стало мамки. Ах, это ужасно вспоминать, как черви поедали её тело; может быть, так и валяется скелетик в том низеньком подвале крупнопанельного дома. Впрочем, тогда не очень-то горевал он по ней, так ему было хорошо, радостно. Как весело и беззаботно носился он с ребятнёй во дворе, играл…

А осенью какая-то сучка проходная  сманила его. Понюхав её, он потерял свою голову в одну секунду, всё на свете забыл, за нею увязался. Целую неделю гонялся, страдал, изнемогал, клялся в любви и верности. Тогда за нею таких, как он, псов собралась целая вереница. А она вертела хвостом перед каждым кобелём, направо и налево, никому не отказывала, тварь ненасытная. Мерзкая, как понял после, оказалась собачонка. А он ревновал, он бился за неё со своими соперниками, не чувствуя ни ран, ни боли, только шерсть клочьями летела. Молод был, крепок, всё заживало на бегу, за одну ночь. Ох, покружили, ох, погуляли. Вот уж была свадебка весёлая, есть что вспомнить, е-есть! Какая могучая, какая всепоглощающая сила отверстия этого… жизнетворящего-то… Какая власть!

А кончилось всё тоже враз – как проснулся. Исчезла сучка, рассыпались соперники… Опомнился он, и никак не мог сообразить, где очутился, в какой части города, в каком дворе. От голода бока подтянуло так, будто высосал флакон клея. Но пацаны здесь были незнакомые, никто уже не кормил его, взрослого пса, никто им не умилялся.

С той  поры и началось это горькое бродяжье житьё, как-то враз превратился он в бомжа, как называют себя в таком положении люди. Покатились денёчки: зима-лето, зима-лето, знакомства, свадьбы, драки, грызня, поиски жратвы… Карусель, карусель, карусель.

Теперь он весь больной, испростуженный. Прошлой зимой  сюда вот, к базарчику, прибился через одного знакомого пса. Неплохой был мужик, да раздавило недавно машиной, когда перебегал дорогу. А, может, и нарочно переехали: бездомного пса видно сразу, и его не жалеют те, кто сидит за рулём в дорогих машинах и любит быструю езду. А как слышал Джек от одного опустившегося, но необыкновенно остроумного пса, жившего прежде в интеллигентной семье: какой новый русский не любит быстрой езды.

Вот и снова зима на хвосте, как говорится. Всё же лучше не бывает, когда на базаре торгуют мясом мороженым, рубят его на широком чурбане (особенно замечательно, когда рубщик пьяный), крошки, которые отлетают – твоя законная добыча. Знай успевай подлизывай, пока не затоптали, только не суйся сам под ноги, не раздражай торговцев. За это не любят, пинают жестоко и бьют чем попало. А так ничего, можно жить. Было можно. Иногда неплохо пообедаешь так… Бывало.

Вот нехороший человек Хурма, как больно, как больно врезал пинка. Так и саднит, так и полыхает огнём весь бок. Видать, что-то внутри отбил, круги радужные в глазах – как мазут на воде – плавают непрерывно, мутит, качает, будто жухлую былинку на ветру.

О ноги, ноги людские, жестокие ноги, сколько их промелькнёт за день перед мордой твоей, тысячи, но этого рэкетмена не забыть ему до последнего часа жизни. И теперь этот час, похоже, совсем близок; на холоде да в сырости. Чует он – не жилец. Сейчас бы пожрать хорошо. Если б силы – сбегал бы в соседний двор: там живёт одна добрая старуха, выносит хлеб птицам, мочёные куски, и кладёт на тёплую крышку люка теплоцентрали. Конечно, для уважающей себя собаки еда эта постыдная, но всё же можно и гордостью поступиться ради того, чтоб силёнки жизненные поддержать. Да вот шевельнуться-то даже невозможно – боль пронзает невыносимая. Всё, это – кранты;. Вот, оказывается, как она открывается, подворотня-то, в царство мёртвых. Грустно.

Помнится, однажды на остановке возле базарчика повстречал он знакомого пацана, с того своего родного двора, где жил когда-то в молодости. Парень вырос за эти годы здорово, но по запаху он узнал пацана сразу, память на запахи у него пока отменная. И пацан – считай, уже юноша – его тоже узнал; наверное, по ярко-белой неповторимой лыске на лбу; по имени окликнул – Джек. Помнит. Так стало радостно на душе, подбежал к нему, ткнулся носом в руку, хвостом повилял, поздоровался, значит. А тот погладил по голове. Даже в слезу прошибло от человеческого обхождения.

Звал с собою в автобус, который подкатил в это время. Да не собрал он в себе сил, дурачок, от базара оторваться, привык, страшно было уходить, всё казалось, что вот-вот бросят ему желанную сахарную косточку с наростами лакомого мяска…